Все произведения


Роман в стихах
«ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН»


Глава I
Глава II
Глава III
Глава IV
Глава V
Глава VI
Глава VII
Глава VIII



ГЛАВА ШЕСТАЯ


La sotto i giorni nubilosi с brevi,
Nasce una gente a cui l’morir non dole.

Petr.

La sotto i giorni nubilosi с brevi,
Nasce una gente a cui l’morir non dole.

Petr.


I

Заметив, что Владимир скрылся,
Онегин, скукой вновь гоним,
Близ Ольги в думу погрузился,
Довольный мщением своим.
За ним и Оленька зевала,
Глазами Ленского искала,
И бесконечный котильон
Ее томил, как тяжкий сон.
Но кончен он. Идут за ужин.
Постели стелют; для гостей
Ночлег отводят от сеней
До самой девичьи. Всем нужен
Покойный сон. Онегин мой
Один уехал спать домой.

II

Все успокоилось: в гостиной
Храпит тяжелый Пустяков
С своей тяжелой половиной.
Гвоздик, Буянов, Петушков
И Флянов, не совсем здоровый,
На стульях улеглись в столовой,
А на полу мосье Трике,
В фуфайке, в старом колпаке.
Девицы в комнатах Татьяны
И Ольги все объяты сном.
Одна, печальна под окном
Озарена лучом Дианы,
Татьяна бедная не спит
И в поле темное глядит.

III

Его нежданным появленьем,
Мгновенной нежностью очей
И странным с Ольгой поведеньем
До глубины души своей
Она проникнута; не может
Никак понять его; тревожит
Ее ревнивая тоска,
Как будто хладная рука
Ей сердце жмет, как будто бездна
Под ней чернеет и шумит...
«Погибну,— Таня говорит,—
Но гибель от него любезна.
Я не ропщу: зачем роптать?
Не может он мне счастья дать».

IV

Вперед, вперед, моя исторья!
Лицо нас новое зовет.
В пяти верстах от Красногорья,
Деревни Ленского, живет
И здравствует еще доныне
В философической пустыне
Зарецкий, некогда буян,
Картежной шайки атаман,
Глава повес, трибун трактирный,
Теперь же добрый и простой
Отец семейства холостой,
Надежный друг, помещик мирный
И даже честный человек:
Так исправляется наш век!

V

Бывало, льстивый голос света
В нем злую храбрость выхвалял!
Он, правда, в туз из пистолета
В пяти саженях попадал,
И то сказать, что и в сраженье
Раз в настоящем упоенье
Он отличился, смело в грязь
С коня калмыцкого свалясь,
Как зюзя пьяный, и французам
Достался в плен: драгой залог!
Новейший Регул, чести бог,
Готовый вновь предаться узам,
Чтоб каждым утром у Бери
В долг осушать бутылки три.

VI

Бывало, он трунил забавно,
Умел морочить дурака
И умного дурачить славно,
Иль явно, иль исподтишка,
Хоть и ему иные штуки
Не проходили без науки,
Хоть иногда и сам впросак
Он попадался, как простак.
Умел он весело поспорить,
Остро и тупо отвечать,
Порой расчетливо смолчать,
Порой расчетливо повздорить,
Друзей поссорить молодых
И на барьер поставить их,

VII

Иль помириться их заставить,
Дабы позавтракать втроем,
И после тайно обесславить
Веселой шуткою, враньем.
Sed alia tempora! Удалость
(Как сон любви, другая шалость)
Проходит с юностью живой.
Как я сказал, Зарецкий мой,
Под сень черемух и акаций
От бурь укрывшись наконец,
Живет, как истинный мудрец,
Капусту садит, как Гораций,
Разводит уток и гусей
И учит азбуке детей.

VIII

Он был не глуп; и мой Евгений,
Не уважая сердца в нем,
Любил и дух его суждений,
И здравый толк о том, о сем.
Он с удовольствием, бывало,
Видался с ним, и так нимало
Поутру не был удивлен,
Когда его увидел он.
Тот после первого привета,
Прервав начатый разговор,
Онегину, осклабя взор,
Вручил записку от поэта.
К окну Онегин подошел
И про себя ее прочел.

IX

То был приятный, благородный,
Короткий вызов, иль картель:
Учтиво, с ясностью холодной
Звал друга Ленский на дуэль.
Онегин с первого движенья,
К послу такого порученья
Оборотясь, без лишних слов
Сказал, что он всегда готов.
Зарецкий встал без объяснений;
Остаться доле не хотел,
Имея дома много дел,
И тотчас вышел; но Евгений
Наедине с своей душой
Был недоволен сам собой.

X

И поделом: в разборе строгом,
На тайный суд себя призвав,
Он обвинял себя во многом:
Во-первых, он уж был неправ,
Что над любовью робкой, нежной
Так подшутил вечор небрежно.
А во-вторых: пускай поэт
Дурачится; в осьмнадцать лет
Оно простительно. Евгений,
Всем сердцем юношу любя,
Был должен оказать себя
Не мячиком предрассуждений,
Не пылким мальчиком, бойцом,
Но мужем с честью и с умом.

XI

Оп мог бы чувства обнаружить,
А не щетиниться, как зверь;
Он должен был обезоружить
Младое сердце. «Но теперь
Уж поздно; время улетело...
К тому ж — он мыслит — в это дело
Вмешался старый дуэлист;
Он зол, он сплетник, он речист...
Конечно, быть должно презренье
Ценой его забавных слов,
Но шепот, хохотня глупцов...»
И вот общественное мненье!33
Пружина чести, наш кумир!
И вот на чем вертится мир!

XII

Кипя враждой нетерпеливой,
Ответа дома ждет поэт;
И вот сосед велеречивый
Привез торжественно ответ.
Теперь ревнивцу то-то праздник!
Он все боялся, чтоб проказник
Не отшутился как-нибудь,
Уловку выдумав и грудь
Отворотив от пистолета.
Теперь сомненья решены:
Они па мельницу должны
Приехать завтра до рассвета.
Взвести друг на друга курок
И метить в ляжку иль в висок.

XIII

Решась кокетку ненавидеть,
Кипящий Ленский не хотел
Пред поединком Ольгу видеть,
На солнце, па часы смотрел,
Махнул рукою напоследок —
И очутился у соседок.
Он думал Оленьку смутить,
Своим приездом поразить;
Не тут-то было: как и прежде,
На встречу бедного певца
Прыгнула Оленька с крыльца,
Подобна ветреной надежде,
Резва, беспечна, весела,
Ну точно та же, как была.

XIV

«Зачем вечор так рано скрылись?»
Был первый Оленькин вопрос.
Все чувства в Ленском помутились
И молча он повесил нос.
Исчезла ревность и досада
Пред этой ясностию взгляда,
Пред этой нежной простотой.
Пред этой резвою душой!..
Он смотрит в сладком умиленье;
Он видит: он еще любим;
Уж он, раскаяньем томим,
Готов просить у ней прощенье,
Трепещет, не находит слов,
Он счастлив, он почти здоров...

XV, XVI
……………………………………
……………………………………
……………………………………
……………………………………
……………………………………
……………………………………

XVII

И вновь задумчивый, унылый
Пред милой Ольгою своей,
Владимир не имеет силы
Вчерашний день напомнить ей;
Он мыслит: «Буду ей спаситель,
Не потерплю, чтоб развратитель
Огнем и вздохов и похвал
Младое сердце искушал;
Чтоб червь презренный, ядовитый
Точил лилеи стебелек;
Чтобы двухутренний цветок
Увял еще полураскрытый».
Все это значило, друзья:
С приятелем стреляюсь я.

XVIII

Когда б он знал, какая рапа
Моей Татьяны сердце жгла!
Когда бы ведала Татьяна,
Когда бы знать она могла,
Что завтра Ленский и Евгений
Заспорят о могильной сени;
Ах, может быть, ее любовь
Друзей соединила б вновь!
Но этой страсти и случайно
Еще никто не открывал.
Онегин обо всем молчал;
Татьяна изнывала тайно;
Одна бы няня знать могла.
Да недогадлива была.

XIX

Весь вечер Ленский был рассеян,
То молчалив, то весел вновь;
Но тот, кто музою взлелеян,
Всегда таков: нахмуря бровь,
Садился он за клавикорды
И брал на них одни аккорды,
То, к Ольге взоры устремив,
Шептал: не правда ль? я счастлив.
Но поздно; время ехать. Сжалось
В нем сердце, полное тоской;
Прощаясь с девой молодой,
Оно как будто разрывалось.
Она глядит ему в лицо.
«Что с вами?» — Так.— И на крыльцо.

XX

Домой приехав, пистолеты
Он осмотрел, потом вложил
Опять их в ящик и, раздетый,
При свечке, Шиллера открыл;
Но мысль одна его объемлет;
В нем сердце грустное не дремлет:
С неизъяснимою красой
Он видит Ольгу пред собой.
Владимир книгу закрывает,
Берет перо; его стихи,
Полны любовной чепухи,
Звучат и льются. Их читает
Он вслух, в лирическом жару,
Как Дельвиг пьяный на пиру.

XXI

Стихи на случай сохранились;
Я их имею; вот они:
«Куда, куда вы удалились,
Весны моей златые дни?
Что день грядущий мне готовит?
Его мой взор напрасно ловит,
В глубокой мгле таится он.
Нет нужды; прав судьбы закон.
Паду ли я, стрелой пронзенный,
Иль мимо пролетит она,
Все благо: бдения и сна
Приходит час определенный;
Благословен и день забот,
Благословен и тьмы приход!

XXII

Блеснет заутра луч денницы
И заиграет яркий день;
А я, быть может, я гробницы
Сойду в таинственную сень,
И память юного поэта
Поглотит медленная Лета,
Забудет мир меня; но ты
Придешь ли, дева красоты,
Слезу пролить над ранней урной
И думать: он меня любил,
Он мне единой посвятил
Рассвет печальный жизни бурной!.
Сердечный друг, желанный друг,
Приди, приди: я твой супруг!..»

XXIII

Так он писал темно и вяло
(Что романтизмом мы зовем,
Хоть романтизма тут нимало
Не вижу я; да что нам в том?)
И наконец перед зарею,
Склонясь усталой головою,
На модном слове идеал
Тихонько Ленский задремал;
Но только сонным обаяньем
Он позабылся, уж сосед
В безмолвный входит кабинет
И будит Ленского воззваньем:
«Пора вставать: седьмой уж час.
Онегин, верно, ждет уж нас».

XXIV

Но ошибался он: Евгений
Спал в это время мертвым сном.
Уже редеют ночи тени
И встречен Веспер петухом;
Онегин спит себе глубоко.
Уж солнце катится высоко,
И перелетная метель
Блестит и вьется; но постель
Еще Евгений не покинул,
Еще над ним летает сон.
Вот наконец проснулся он
И полы завеса раздвинул;
Глядит — и видит, что пора
Давно уж ехать со двора.

XXV

Он поскорей звонит. Вбегает
К нему слуга француз Гильо,
Халат и туфли предлагает
И подает ему белье.
Спешит Онегин одеваться,
Слуге велит приготовляться
С ним вместе ехать и с собой
Взять также ящик боевой.
Готовы санки беговые.
Он сел, на мельницу летит.
Примчались. Он слуге велит
Лепажа стволы роковые
Нести за ним, а лошадям
Отъехать в поле к двум дубкам.

XXVI

Опершись на плотину, Ленский
Давно нетерпеливо ждал;
Меж тем, механик деревенский,
Зарецкий жернов осуждал.
Идет Онегин с извиненьем.
«Но где же,— молвил с изумленьем
Зарецкий,— где ваш секундант?»
В дуэлях классик и педант,
Любил методу он из чувства,
И человека растянуть
Он позволял не как-нибудь,
Но в строгих правилах искусства,
По всем преданьям старины
(Что похвалить мы в нем должны).

XXVII

«Мой секундант? — сказал Евгений, -
Вот он: мой друг, monsieur Guillot.
Я не предвижу возражений
На представление мое:
Хоть человек он неизвестный,
Но уж конечно малый честный».
Зарецкий губу закусил.
Онегин Ленского спросил:
«Что ж, начинать?» — Начнем,
пожалуй,-
Сказал Владимир. И пошли
За мельницу. Пока вдали
Зарецкий наш и честный малый-
Вступили в важный договор,
Враги стоят, потупя взор.

XXVIII

Враги! Давно ли друг от друга
Их жажда крови отвела?
Давно ль они часы досуга,
Трапезу, мысли и дела
Делили дружно? Ныне злобно,
Врагам наследственным подобно,
Как в страшном, непонятном сие,
Они друг другу в тишине
Готовят гибель хладнокровно...
Не засмеяться ль им, пока
Не обагрилась их рука,
Не разойтиться ль полюбовно?
Но дико светская вражда
Боится ложного стыда.

XXIX

Вот пистолеты уж блеснули,
Гремит о шомпол молоток.
В граненый ствол уходят пули,
И щелкнул в первый раз курок.
Вот порох струйкой сероватой
На полку сыплется. Зубчатый,
Надежно ввинченный кремень
Взведен еще. За ближний пень
Становится Гильо смущенный.
Плащи бросают два врага.
Зарецкий тридцать два шага
Отмерил с точностью отменной,
Друзей развел по крайний след,
И каждый взял свой пистолет.

XXX

«Теперь сходитесь».
Хладнокровно,
Еще не целя, два врага
Походкой твердой, тихо, ровно
Четыре перешли шага,
Четыре смертные ступени.
Свой пистолет тогда Евгений,
Не преставая наступать,
Стал первый тихо подымать.
Вот пять шагов еще ступили,
И Ленский, жмуря левый глаз,
Стал также целить — но как раз
Онегин выстрелил... Пробили
Часы урочные: поэт
Роняет молча пистолет,

XXXI

На грудь кладет тихонько руку
И падает. Туманный взор
Изображает смерть, не муку.
Так медленно по скату гор,
На солнце искрами блистая,
Спадает глыба снеговая.
Мгновенным холодом облит,
Онегин к юноше спешит,
Глядит, зовет его... напрасно:
Его уж нет. Младой певец
Нашел безвременный конец!
Дохнула буря, цвет прекрасный
Увял па утренней заре,
Потух огонь на алтаре!..

XXXII

Недвижим он лежал, и странен
Был томный мир его чела.
Под грудь он был навылет ранен;
Дымясь из раны кровь текла.
Тому назад одно мгновенье
В сем сердце билось вдохновенье,
Вражда, надежда и любовь,
Играла жизнь, кипела кровь,—
Теперь, как в доме опустелом,
Все в нем и тихо и темно;
Замолкло навсегда оно.
Закрыты ставни, окны мелом
Забелены. Хозяйки нет.
А где, бог весть. Пропал и след.

XXXIII

Приятно дерзкой эпиграммой
Взбесить оплошного врага;
Приятно зреть, как он, упрямо
Склонив бодливые рога,
Невольно в зеркало глядится
И узнавать себя стыдится;
Приятней, если он, друзья,
Завоет сдуру: это я!
Еще приятнее в молчанье
Ему готовить честный гроб
И тихо целить в бледный лоб
На благородном расстоянье;
Но отослать его к отцам
Едва ль приятно будет вам.

XXXIV

Что ж, если вашим пистолетом
Сражен приятель молодой,
Нескромным взглядом, иль ответом,
Или безделицей иной
Вас оскорбивший за бутылкой,
Иль даже сам в досаде пылкой
Вас гордо вызвавший на бой,
Скажите: вашею душой
Какое чувство овладеет,
Когда недвижим, на земле
Пред вами с смертью на челе,
Он постепенно костенеет,
Когда он глух и молчалив
На ваш отчаянный призыв?

XXXV

В тоске сердечных угрызений,
Рукою стиснув пистолет,
Глядит на Ленского Евгений.
«Ну, что ж? убит»,— решил сосед.
Убит!.. Сим страшным восклицанье;
Сражен, Онегин с содроганьем
Отходит и людей зовет.
Зарецкий бережно кладет
На сани труп оледенелый;
Домой везет он страшный клад.
Почуя мертвого, храпят
И бьются кони, пеной белой
Стальные мочат удила,
И полетели как стрела.

XXXVI

Друзья мои, вам жаль поэта;
Во цвете радостных надежд,
Их не свершив еще для света,
Чуть из младенческих одежд,
Увял! Где жаркое волненье,
Где благородное стремленье
И чувств и мыслей молодых,
Высоких, нежных, удалых?
Где бурные любви желанья,
И жажда знаний и труда,
И страх порока и стыда,
И вы, заветные мечтанья,
Вы, призрак жизни неземной,
Вы, сны поэзии святой!

XXXVII

Быть может, он для блага мира
Иль хоть для славы был рожден;
Его умолкнувшая лира
Гремучий, непрерывный звон
В веках поднять могла. Поэта,
Быть может, на ступенях света
Ждала высокая ступень.
Его страдальческая тень,
Быть может, унесла с собою
Святую тайну, и для нас
Погиб животворящий глас,
И за могильною чертою
К ней не домчится гимн времен,
Благословение племен.

XXXVIII, XXXIX

А может быть и то: поэта
Обыкновенный ждал удел.
Прошли бы юношества лета:
В нем пыл души бы охладел.
Во многом он бы изменился,
Расстался б с музами, женился,
В деревне, счастлив и рогат,
Носил бы стеганый халат;
Узнал бы жизнь на самом деле,
Подагру б в сорок лет имел,
Пил, ел, скучал, толстел, хирел,
И наконец в своей постеле
Скончался б посреди детей,
Плаксивых баб и лекарей.

XL

Но что бы ни было, читатель,
Увы, любовник молодой,
Поэт, задумчивый мечтатель,
Убит приятельской рукой!
Есть место: влево от селенья,
Где жил питомец вдохновенья,
Две сосны корнями срослись;
Под ними струйки извились
Ручья соседственной долины.
Там пахарь любит отдыхать,
И жницы в волны погружать
Приходят звонкие кувшины;
Там у ручья в тени густой
Поставлен памятник простой.

XLI

Под ним (как начинает капать
Весенний дождь на злак полей)
Пастух, плетя свой пестрый лапоть,
Поет про волжских рыбарей;
И горожанка молодая,
В деревне лето провождая,
Когда стремглав верхом она
Несется по полям одна,
Коня пред ним остановляет,
Ремянный повод натянув,
И, флер от шляпы отвернув,
Глазами беглыми читает
Простую надпись — и слеза
Туманит нежные глаза.

XLII

И шагом едет в чистом поле,
В мечтанья погрузясь, она;
Душа в ней долго поневоле
Судьбою Ленского полна;
И мыслит: «Что-то с Ольгой стало?
В ней сердце долго ли страдало,
Иль скоро слез прошла пора?
И где теперь ее сестра?
И где ж беглец людей и света,
Красавиц модных модный враг,
Где этот пасмурный чудак,
Убийца юного поэта?»
Со временем отчет я вам
Подробно обо всем отдам,

XLIII

Но не теперь. Хоть я сердечно
Люблю героя моего,
Хоть возвращусь к нему, конечно,
Но мне теперь не до него.
Лета к суровой прозе клонят,
Лета шалунью рифму гонят,
И я — со вздохом признаюсь —
За ней ленивей волочусь.
Перу старинной нет охоты
Марать летучие листы;
Другие, хладные мечты,
Другие, строгие заботы
И в шуме света и в тиши
Тревожат сон моей души.

XLIV

Познал я глас иных желаний,
Познал я новую печаль;
Для первых нет мне упований,
А старой мне печали жаль.
Мечты, мечты! где ваша сладость?
Где, вечная к ней рифма, младость?
Ужель и вправду наконец
Увял, увял ее венец?
Ужель и впрям и в самом деле
Без элегических затей
Весна моих промчалась дней
(Что я шутя твердил доселе)?
И ей ужель возврата нет?
Ужель мпе скоро тридцать лет?

XLV

Так, полдень мой настал, и нужно
Мне в том сознаться, вижу я.
Но так и быть: простимся дружно,
О юность легкая моя!
Благодарю за наслажденья,
За грусть, за милые мученья,
За шум, за бури, за пиры,
За все, за все твои дары;
Благодарю тебя. Тобою,
Среди тревог и в тишине,
Я насладился... и вполне;
Довольно! С ясною душою
Пускаюсь ныне в новый путь
От жизни прошлой отдохнуть.

XLVI

Дай оглянусь. Простите ж, сени,
Где дни мои текли в глуши,
Исполнены страстей и лени
И снов задумчивой души.
А ты, младое вдохновенье,
Волнуй мое воображенье,
Дремоту сердца оживляй,
В мой угол чаще прилетай,
Не дай остыть душе поэта,
Ожесточиться, очерстветь,
И наконец окаменеть
В мертвящем упоенье света,
В сем омуте, где с вами я
Купаюсь, милые друзья!

A novel in verse
«EUGENE ONEGIN»


Chapter I
Chapter II
Chapter III
Chapter IV
Chapter V
Chapter VI
Chapter VII
Chapter VIII



CHAPTER SIX


La sotto i giorni nubilosi e brevi,
Nasce una gente a cui 1'morir non dole.

Petrarch

There, where the days are covered in cloud and short
A tribe was born, who found to die no pain.

Petrarch (It.)


I

Vladimir's absence quickly noting,
Eugene, by boredom gnawed inside,
Near Olga deep in thought was gloating,
With his revenge quite satisfied.
And Olga yawned like him, not speaking,
For Lensky with her eyes was seeking.
The cotillion, endless it would seem,
Tormented her like a burdensome dream.
But now all's over. They go to supper.
Then beds are spread, and for the guests
A place is allotted where each one rests,
From the hall, to the servants' quarters proper.
All heed to slumber, quiet and deep.
Onegin only rode home to sleep.

II

All settled down. In the lounge, well, whatever!
There snores the over-stout Pustyakov,
With his over-plump better-half together.
Gvozdin, Buyanov, Petushkov,
And Flyanov, by indigestion troubled,
In the dining-room, on chairs a-coupled,
Triquet on a blanket upon the floor,
In his padded jacket and cap once more.
The girls slept in the rooms of Tanya
And Olga, all embraced in dreams;
Alone and sad, where the window gleams,
Illumined by the light of Diana,
Poor Tanya to Morpheus cannot yield,
And gazes out on the sombre field.

III

With his coming, his unexpected favour,
The momentary tenderness of his eyes,
And with Olga his very strange behaviour,
To the depths of the soul which in her lies
She is pierced, and finds herself unable
To understand him; and deep in trouble
Feels a jealous yearning in her extend,
As if it were an ice-cold hand
Which squeezed her heart, as if an abyss there,
Groaning in darkness opened nearby...
And Tanya says: "I know I shall die,
But death at his hands count as bliss there,
I don't complain, for clearly I see
He cannot bring happiness to me! "

IV

Run on ahead, ahead, my story!
A brand-new character now it gives:
About five versts from Krasnogori,
Vladimir's village, there still lives
And there still thrives until the present,
In that wild philosophical desert,
Zaretski, a rowdy, fit to hang,
The leader once of a gambling gang,
A woman-hunter, a tavern roamer,
And now a father, simple and kind,
Of a bachelor family you will find.
A trusty friend, a kind land-owner,
And even an honest man, well-loved.
Thus time has him and us improved!

V

Times past, the flattering voice of society
A spiteful boldness had praised him for,
But, truly, he could hit to a nicety
The ace at a dozen paces or more.
And one must say that in the fighting
Once, in the joy of battle delighting,
Heroically, from his Kalmuk horse
He boldly fell in the mire of course,
Like a drunken swine, and to the Frenchies
Fell prisoner. What a precious lot!
This latest Regulus, honour's god,
Prepared to go over again to the enemies
In order each mom, at Very's cafe
To down three bottles on credit, say.

VI

He teased amusingly quite often;
Could pull the wool o'er any fool's eye
And fool a wise man, reason soften,
Either obviously, or on the sly,
Although some tricks, at other sessions
Did not get by without hard lessons;
Though he at times against the rule
Put his foot in it, just like a fool.
He'd argue merrily over a bottle,
Sharply or bluntly make reply,
At times would prudently silent lie,
At times would prudently start to squabble,
Make young friends quarrel, force their hand,
And at the barrier make them stand.

VII

Or to be reconciled he'd make them,
And thus take breakfast, all the three.
And after secretly defame them,
With a jolly joke, and falsity.
Sed alia tempora! Such bravery
(Like the dream of love, another knavery)
Passes away with lively youth,
And Zaretsky, as mentioned, no more uncouth,
Beneath the shade of acacia lavish
Takes shelter from the storms at last,
Likes like a sage, and forgets the past,
And grows, as Horace did, his cabbage,
And breeds his goslings and ducklings yet,
And teaches his brats their alphabet.

VIII

He was not stupid. And my Onegin,
Not much respecting his kindly heart,
Admired his spirit, his way of gauging,
His reasoned talk of things apart.
And with great pleasure he used to meet him,
And so his early morning greeting
He met with not the least surprise,
When Zaretsky appeared before his eyes.
Zaretsky, after that salutation
No further conversation would brook,
To Onegin turned, with a smirking look,
And handed him Lensky's communication.
Onegin strode to the window-pane,
And read to himself the message plain.

IX

That was a noble, full of sanity,
Brief challenge, courteous in form,
Politely, and with frigid clarity,
Calling his friend to a duel next morn.
Onegin, from the very first notion,
To the messenger turned without emotion,
With no superfluous words declared
That he "would always be prepared. "
Zaretsky rose, with no explanation,
And wishing no longer to remain,
Having much to do at home again,
He left; but Onegin, in isolation,
Alone with his soul, it can't be denied,
With himself was deeply dissatisfied.

X

And rightly so: in analysis strictly
Having called himself to secret court,
He accused himself of much directly:
For the first: that he had been at fault,
That on such love, so timid and tender,
He had played such tricks, and been the offender;
For the second: although the poet had,
With his eighteen years, just acted mad,
He could be forgiven. Eugene had the option.
Loving the youth with all his heart,
He should have shown himself, from the start,
Not as a bunch of preconceptions.
No touchy child, no fighter blind,
But a man of honour and upright mind.

XI

He could have then revealed his feelings,
And not have bristled like a beast.
He should have then disarmed by smiling
That youthful heart, or tried at least.
"It's now too late to make things better,
Besides, " he pondered, "in this matter
That earlier duellist intervened.
He's a slanderer, gabbler, bitter-spleened...
Of course, for the wit of such a minion
Contempt and scorn should be the rule,
But the whispers, and laughter of the fool..."
And there you have it - public opinion!
Our mainspring, honour, no one spurns!
On that indeed the whole world turns!

XII

Seeming with enmity and impatience
The poet awaits a reply at home.
And here's his neighbour, in speech audacious,
Triumphant with the reply has come.
Now the jealous one can down a beaker!
He feared that maybe the mischief-maker
Might joke it off somehow, in play,
Some catch think up, and turn away
His breast from the pistol in the morning.
Now all his restless doubts were still:
They both must meet at the watermill
Tomorrow, before the hour of dawning,
Against each other cock triggers high,
And aim at the temple or the thigh.

XIII

Deciding to hate the coquette for ever,
The seething Lensky had no desire
Before the duel to be together,
And looked at his watch, saw the sun rise higher.
Threw all aside in the end, a-waver -
And appeared before his fair young neighbour.
He thought he'd make Olenka perplexed,
That she would meet him surprised or vexed;
But not at all; as on other occasions
She jumped up from her chair on the porch
To meet the poor singer of love's bright torch,
Like some airy hope or expectation,
Playful and carefree, merry and gay,
Well, just as she had been many a day.

XIV

"Why yesterday did you vanish so early?"
Was the very first question that Olenka led.
All Lensky's feelings went a-whirling,
And silently he hung his head.
His jealous vexation its end soon reaches
Before the brightness of her features,
Before that tender simplicity.
Before that playful vivacity!..
He looks on with such tender aliveness,
And sees that Olga loves him yet.
He's ready, tormented by regret,
On his knees to beg for her forgiveness,
He trembles, and can't find words to tell,
He's happy, and he's almost well...

XV, XVI
……………………………………
……………………………………
……………………………………
……………………………………
……………………………………
……………………………………

XVII

Again dejected, in meditation
Before dear Olga strength melts away.
Vladimir has little inclination
To remind her what happened yesterday.
He thinks to himself: "I'll be her saviour,
I won't allow that lewd depraver
With praises, and with ardent sighs
To temp her young bosom in that wise,
Nor that such a worm, despicably groping
Should gnaw away the lily's stem,
And that the two-day-old blossom then
Should fade away while yet half-open."
And all that meant, my reader friends,
"I'll shoot it out, however it ends! "

XVIII

Had he but known what wounds, what suffering
Inflamed my poor Таtyana's heart;
Had she but known, beyond all uttering,
Had she but known, one smallest part,
That Lensky and Eugene Onegin
On the morrow would fight before death's gate then,
Ah, then perhaps her love, her pain,
Might have united the friends again!
But of that passion unsuspected
Nobody murmured one small word.
And from Onegin nought was heard.
Tatyana was secretly dejected,
Had Nanny even only known,
But she had unperceptive grown.

XIX

All evening Lensky was lost and worried,
Here taciturn, there merry again;
But he who by the Muse is nourished
Is always so. Brows knit with strain,
He sat down at the piano key-board,
But there he struck only chords befevered
Then, gazing at Olga, with face all hot,
He whispered: "I'm happy, am I not?"
But it was time for his leave-taking;
His heart contracted, full of woe,
And bidding farewell to Olga so
It seemed within his heart was breaking.
She gazed at him with look intent:
"What's wrong?" - "Oh, nothing!" And off he went.

XX

Back home the pistols he inspected,
Then placed them again inside their case.
He then undressed, and Schiller selected,
And opened him at his favourite place,
By the candle's light. One thought possessed him,
Within his grieving heart oppressed him.
With inexpressible beauty fair
He saw Ms Olga before him there.
Vladimir closed the book unheeding,
And took a pen, and verses wrote,
Which full of loving nonsense flowed
And echoed. He started reading
Them out aloud, with lyrical heat,
Like drunken Delvig at a feast.

XXI

The verses have, by chance, not perished:
I have them by me; let them sing:
"O whither, whither have you vanished,
You golden days of my short spring?
What is the future day preparing?
In vain ahead my eyes are staring,
In deepest dark it's hid from sight.
No need. The law of fate is right.
If I should fall, a ball in my breast then,
Or if the missile past me streams,
All's good. For watchfulness and dreams
There comes the time, the hour predestined.
Blessed is the day which care will mark,
Blessed is the night and the coming dark!

XXII

The pre-dawn light of day starts gleaming,
The sky has day's bright sunrays caught,
But I - perhaps, or am I dreaming,
Go down into death's secret vault?
The memory of a youthful poet -
Let Lethe's waters overflow it.
The world won't miss me, but will you
Come to my grave, fair maiden true,
And o'er my early um weep warmly,
And think: He loved me, on me did dote,
To me alone did he devote
The dawn of his sad life so stormy!..
My sweetheart dear, desired mate.
О come, О come, as your spouse I wait!.."

XXIII

Such lines he wrote, obscure and faded,
(Which we romanticism call,
Although romanticism jaded
I do not notice here at all!)
And then at length, before the dawning,
Drooping his tired head and yawning,
Upon the modish word "ideal",
O'er Lensky slumber quiet did steal.
But scarce to sleep's deep fascination
Had he succumbed, when his neighbour came,
In the wordless chamber called his name,
And woke him with the declaration:
"It's time to rise. It's six or more,
Onegin already waits, for sure!"

XXIV

He was mistaken, though. Onegin
Slept at that time the sleep of the dead.
Already night-time shades were fading,
Cocks greeted Vesper overhead.
Onegin slept on deeply, soundly,
The sun on high was shining roundly,
Snow-flurries went scurrying by ahead,
Gleaming and weaving. But his bed
Still our Onegin had not quitted -
Still over him the long dreams flew,
But then at last he woke up too,
The skirt of the bed-curtain then he lifted,
He glanced and saw the time had come
Long since to ride off from his home.

XXV

He rings the bell, and in comes hasting
To him his servant, French Guillot.
His dressing-gown and slippers placing
Beside him, and his underclothes.
Onegin dresses, quick but steady,
And orders his servant to make ready
To drive together with him, and bring
The case of pistols along with him.
The sledge is waiting, horses in traces,
He sits. To the mill they fly through the snow.
They gallop up. He tells Guillot
To bring with him the fatal Lepages,
And to take the horses and the sledge
To two young oaks at the field's far edge.

XXVI

Here Lensky, upon the mill-dam leaning,
Long since impatiently waiting stood.
Meanwhile, himself as mechanic preening,
Zaretsky the mill-stones judges as good.
Onegin comes, and makes apology.
"But where," Zaretsky asks with authority,
And quite amazed, "may your second be?"
In duels a classic pedant was he,
Loved method and order by very nature,
And would not for one moment allow
His man to be stretched out anyhow,
But was strict in the art of regulation,
In accordance with old-established ways
(For which, of course, we must give him praise!)

XXVII

"My second?" answered up Onegin,
"Is here, my friend, Monsieur Guillot.
I think no objection you'll be making
To my appointment, for you should know
Although not famous in any manner,
He is, of course, a man of honour."
Zaretsky bit his lip, went red.
Onegin walked up to Lensky and said:
"Shall we start, then?" "Yes, let's start, if you're ready.
Vladimir answered, and off they strode
Behind the mill. Meanwhile, by the road.
With the "man of honour" our Zaretsky
Had come to agreement, conditions planned.
With lowered eyes the enemies stand.


XXVIII

The enemies! Long had friend from friend then
Their thirst for blood set both apart?
And long had they free hours unending
Their meals, their thoughts, their deeds, their hearts
Not shared as friends? But now so spiteful,
As if hereditary enemies frightful,
As if in some fearful puzzling dream,
One for the other they silently scheme
Cold-blooded mutual disaster...
Can they not laugh again, or smile,
Their hands not reddened with blood meanwhile,
Can they not part as friends then, rather?..
But savage society's enmity
Fears a false shame and sanity.

XXIX

And here now are the pistols gleaming:
The mallet rings when the ram-rod sticks,
hi the faceted barrel the balls go streaming,
And for the first time the hammer clicks.
And here's the powder pouring greyly,
And scattered on the pan. And safely
The notched and screwed up flint is cocked.
And there, behind the tree-stump, shocked,
Monseiur Guillot stands by, embarrassed.
The enemies both throw off their cloaks,
Zaretsky thirty-two paces takes,
All measured off with great exactness.
He parts the friends at the farthest trace,
And each with his pistol takes his place.

XXX

"And now, advance!"
With great composure
And still not aiming, those two foes
With firm and quiet steps in measure
Each through the first four paces goes.
Four deadly steps they both had taken,
And quietly at that point Onegin,
Not ceasing walking, with fixed gaze,
His pistol was the first to raise.
Now five more steps the foes were making
When Lensky, left eye screwed, began
To aim as well - and straightway then
Onegin fired, the silence breaking...
Fate's hour had struck: the poet stopped,
Without a word his pistol dropped.

XXXI

His light hand to his breast went fluttering.
He fell. His vacant misty gaze
Reflected death, not pain nor suffering.
So slowly down sloping hillside brays
In springtime sunshine suddenly crumbling
A snowy lump goes slowly tumbling.
Suddenly cold, at the moment of truth,
Onegin hurried up to the youth.
He looked, he called his name... but vainly
He lives no more. Our singer-friend
Has met his most untimely end.
The storm has breathed, the glory plainly
Now fades away in morning skies,
The fire upon the altar dies!..

XXXII

Quite still he lay, and, unawaited,
Tired peace upon his brow was found.
His breast the ball had perforated,
The steaming blood flowed from his wound.
But one short flash before cessation
His noble heart beat with inspiration,
With hope, and love, and hate he breathed,
Life played in him, his blood-stream seemed;
Now, like an empty house, unlighted,
He'd fallen silent evermore,
And all was quiet and dark at the door.
The shutters closed, the windows whited,
The owner gone, an absent host,
But God knows where. All trace is lost.

XXXIII

With some bold epigram it's pleasant
To drive your blundering enemy mad.
It's pleasant to see how he at this present,
With butting horns on his lowered head,
Involuntarily in that mirror glances,
Ashamed to know himself, it chances.
It's pleasanter still, my friends, if he
Like an idiot howls - I see, it's me!
It's even pleasanter in the silence
To prepare him an honest grave below,
And quietly aim at his pallid brow,
At some sufficiently noble distance:
But to send him back to his fathers, true,
Will scarcely then prove pleasant for you.

XXXIV

What then, if 'neath your smoking pistol
You find your young friend at your feet,
Who with some insolent look, or whistle,
Or with a trifling word indeed,
Offended you, drunk on some occasion,
Or even himself, in hot vexation,
Had proudly challenged you to fight.
Then tell me, deepest down inside,
What feeling possesses your soul, once frigid,
When motionless he lies there below,
Before you, with death upon his brow,
And gradually grows cold and rigid;
When he is deaf, makes no reply
To your repeated despairing cry?

XXXV

With heartfelt yearning towards him hasting,
The pistol still clenched within his fist,
Onegin on Lensky there stands gazing.
"Well, then? He's dead!" said the duellist.
"He's dead!" At this dreadful exclamation
Onegin, o'erwhelmed with trepidation,
Goes off and the other people calls.
Zaretsky carefully installs
The stiffening corpse upon the sleigh then,
And turns for home with his fearful load.
And sensing the dead on the sledge bestowed,
The horses start tossing heads, and neighing,
Their steely bits with white foam wet,
And fly like arrows on target set.

XXXVI

My friends, for the poet you're full of pity:
In the blossom-time of happy hopes,
For the world not having fulfilled them fitly,
Not long out of his swaddling clothes,
He withered! Where's hot agitation,
The feelings and the thoughts of youth,
So high, and tender, yet bold in truth?
Where are the storms of loving passions,
The thirst for knowledge and for toil,
The fear of vice, which all would spoil;
And you, those highly-cherished visions,
You ghost of life not of this earth,
You dreams of poetry's sacred worth?


XXXVII

It may be that for this world's blessing.
Or even for glory he was born.
The thundrous ringing tones unceasing
Of his lyre, now silenced in its mom,
Might through the ages have echoed louder.
For the poet, perhaps, on the social ladder,
There might have waited a higher rung.
His martyred shade, its song unsung,
Maybe bore off, in death's disorder.
Some sacret, and for us
There died a life-creating voice.
And there, beyond the grave's far border.
For his ghost no praise of the age will rise,
No blessing of the mortal tribes.

XXXVII, XXXIX

It may be fate would thus have tended:
A common lot would be the rule,
His youthful years would soon have ended,
The ardent soul in him grow cool.
He would have changed in much, grown harried,
He's leave the Muse, and would get married.
In the village happy, a cuckold made,
In a quilted dressing-gown arrayed,
He'd know life as it is in reality:
Of lumbago at forty he'd have his fill,
Fat from dining and wining, from pining ill,
Would in his bed meet the final fatality,
Surrounded by offspring, not a few,
And wailing women, and doctors' crew.

XL

However it may have been, dear reader,
Alas, our young lover, as cold fate planned,
Our poet, and meditative dreamer
Was killed, and by his own friend's hand!
To the left of the village there's one location
Where lived the pupil of inspiration
Two pines with roots entwining grow,
Beneath them two streams a-winding flow,
Proceeding from the neighbouring valley.
There ploughmen love to take a rest,
And reaping maidens up to the breast
Plunge in their ringing pitchers, and dally.
There by the stream, in deepest shade,
A simple memorial has been made.

XLI

Beneath it, when springtime rains are splashing,
And falling on the fields of grain,
The shepherd, his motley bast shoes plaiting,
Of Volga fishermen sings a refrain.
And some young woman from the city,
For summer in the country pretty,
A-hastening headlong her horse-whip wields,
And gallops alone through the golden fields.
She stops her steed before the memorial,
A-tugging on the bridle-rein,
The veil of her hat turns back again.
And reads with eyes which run mercurial,
The simple epitaph, and a tear
Bejewels her tender lashes there.

XLII

Then she rides slowly through the meadow
Absorbed in thoughts and mournful dreams.
Upon her soul long sits a shadow,
Cast by poor Lensky's fate it seems.
She thinks: "And how is Olga faring?
Pain in her heart is she still bearing,
Or did the time soon pass for tears?
And where now is that sister of hers?
And where's that fugitive from society,
The modish foe of modish dames?
Where's that gloomy crank, whom everyone blames,
Who killed a young poet, and gained notoriety?"
In time I'll give a detailed report
In answer to questions of this sort.

XLIII

But not just now. Although sincerely
I love my hero, and heroine,
I must return to them, most clearly,
But just at present no mood I'm in.
The years to solemn prose are inclining,
The years are chasing my crazy rhyming,
And I - with a sigh, I must confess
After rhyme I much more lazily press.
And my old quill no more is yearning
To so besmirch the flying leaves;
And other colder, soberer dreams,
And other troubles, stricter, sterner,
In the noisy world, and in silence whole,
At present disturb the sleep of my soul.

XLIV

I've sensed the voice of other yearning,
I've sensed new kinds of sorrow yet.
For the first of these no hope is burning,
But my old sorrows I regret.
О dreams, О dreams, where's your sweet truth?
And where's its rhyme, eternal youth?
Really and truly has it flown,
Has it faded, faded its flowery crown?
Really, indeed, and in sober verity,
No elegassic play, at last
Have all my springtime days rushed past
(As I used to affirm with joking levity)?
And really is there no return, no boon?
And really shall I be thirty soon?

XLV

So my mid-day is now impending:
I need to recognise that, I see.
It must be so. We'll part as friends then,
О my light youth, which used to be!
My thanks to you for your enjoyments,
For sadness, and for precious torments,
For noise, for storms, for friendly feasts,
For all, for all your gifts, not least.
My thanks to you, and more you merit!
With you mid alarms, and in the lull,
I took my pleasure... to the full.
Enough, enough! With lucid spirit
I'll set oft", my new road to test,
And from my past life I shall rest.

XLVI

Let me look around. Farewell, old bowers
Where my young days passed in the wild,
So full of passion and idle hours,
And dreams of my pensive soul as a child.
But you. my youthful inspiration,
Excite once more my imagination,
My drowsy heart set beating high,
And to my corner more often fly.
Don't let a poet's soul grow chilly,
Nor bitter, nor stale, to indifference prone,
And in the end grow hard as a stone,
In the dying delights of the world, willy-nilly,
In that same slough, where at all events,
We bathe together, my dear friends!


(Translated by Walter May)